Когда слышишь разговоры о том, что он якобы храбр, то просто-напросто не ясно, что при этом имеется в виду. Мне, во всяком случае, не ясно. Он наряду с прочими участвовал в битве у реки, но мне что-то не верится, чтоб он мог там хоть чем-нибудь отличиться. Я, например, вообще его там не заметил. Вероятно, это он сам так говорит. А поскольку все смотрят ему в рот и ловят каждое его слово, то ему ничего не стоит всех убедить. Лично я совершенно не верю, что он проявил там храбрость. Несносный хвастун — вот что он такое.
Храбрец! Смешно даже подумать!
Вот герцог, тот действительно храбр. Он всегда там, где жарче всего, его белоснежного скакуна и яркий плюмаж всегда различишь в самой гуще схватки, враг, если пожелает, может в любую минуту сойтись с ним лицом к лицу, он постоянно подвергает свою жизнь опасности. Он любит рукопашную ради рукопашной, это сразу видно, она его опьяняет. И Боккаросса, разумеется, храбр. Впрочем, по отношению к нему это, пожалуй, не то слово. Оно слишком мизерно и не дает полного представления о том, каков он в бою. Мне рассказывали: когда он идет на врага, то наводит ужас даже на самых закаленных воинов. И самое страшное, говорят, что он как бы вовсе даже не разъярен, не опьянен битвой, а просто сосредоточенно делает свое дело, убивает методически и хладнокровно. Он, говорят, часто сражается спешившись — наверное, чтобы быть поближе к своей жертве. Похоже, ему просто нравится пускать людям кровь, протыкать их насквозь. Как сражаются герцог и прочие, выглядит, говорят, по сравнению с этим детской забавой. Сам-то я не видел, поскольку издалека мне не разглядеть всех подробностей, знаю только с чужих слов. Не могу выразить, до чего мне досадно, что нельзя посмотреть на него вблизи.
Вот такие люди, как герцог и он, действительно храбры, каждый по-своему. Но уж дон Риккардо! Просто смешно упоминать его рядом с ними.
Боккаросса — как, впрочем, и его наемники — любит, говорят, к тому же сжигать все дотла на своем пути, грабить, разорять и опустошать все дочиста. А это уже слишком, по мнению герцога, военная необходимость такого не требует. Хотя вообще-то он и сам не против опустошений. Но там, где прошел Боккаросса, не остается, говорят, ничего живого. В общем, — конечно, если верить разговорам, — герцог и его кондотьер расходятся тут во мнениях. Лично я склоняюсь больше к точке зрения Боккароссы. Вражеская земля есть вражеская земля, и обращаться с ней надо соответственно. Таков закон войны. Пусть это называют жестокостью, но ведь война и жестокость нераздельны, тут уж ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а надо истреблять тех, с кем воюешь, а страну разорять дотла, чтобы она уже не могла оправиться. Опасно оставлять у себя за спиной очаги сопротивления, надо быть уверенным, что тыл безопасен. Нет, Боккаросса, бесспорно, прав.
Герцог иной раз как бы вовсе забывает, что он среди врагов. С населением он обращается совершенно, на мой взгляд, непозволительно. Взять хотя бы такой случай. Мы проходили через одно паршивенькое горное селеньице, и он задержался поглядеть на какой-то там ихний праздник. Стоял и внимательно слушал, как они дудят в свои дудки, будто это и вправду музыка и стоило ради нее задерживаться. Не понимаю, какое он мог находить в ней удовольствие. И что ему была за охота вступать в разговор с этими полудикарями. Лично мне это совершенно непонятно. Да и сама эта их затея была совершенно нелепая — называлось это, кажется, праздник урожая или что-то в этом роде. Одна беременная женщина выплеснула на землю немного вина и оливкового масла, и все уселись вокруг этого места и стали передавать по кругу хлеб, вино и самодельный сыр из козьего молока, и все ели и пили. И герцог тоже уселся и стал есть вместе с ними и хвалить их оливки и этот их ужасный с виду, плоский сыр, а когда подошла его очередь, поднес ко рту старый, грязный кувшин с вином и пил из него, как все. Смотреть тошно. Я его просто не узнавал. Никогда бы не подумал, что он способен так себя вести. Он постоянно меня удивляет, не тем, так другим.
Когда он спросил, зачем женщина вылила на землю вино и масло, какой в этом смысл, они смутились и замолчали, будто это невесть какой секрет, и на их тупых деревенских физиономиях появилась хитроватая ухмылка. Наконец удалось выяснить, что это для того, чтобы земля понесла и разродилась на будущий год виноградом и оливками. Совсем уж смешно. Будто земля могла знать, что они вылили на нее вино и масло и чего они от нее при этом хотели. «Так у нас всегда делалось об эту пору», — сказали они. А один старик с длинной всклокоченной бородой, изрядно, видно, хлебнувший вина, подошел к герцогу и, наклонившись, сказал доверительно, глядя ему в глаза: «Так отцы наши делали, и не след нам отступать от обычая отцов».
Потом все они принялись танцевать свои неуклюжие деревенские танцы — и молодые, и старики, даже тот самый старикан, который стоял уже одной ногой в могиле. А музыканты играли на своих самодельных пастушьих дудках, из которых и всего-то можно было извлечь два-три звука, так что получалось все одно и то же, одно и то же. Не понимаю, что за охота была герцогу слушать эту примитивнейшую на свете музыку. Однако что он, что дон Риккардо — этот тоже был с нами, вечно он тут как тут — так и застыли на месте, вовсе позабыв, что идет война и кругом враги. А когда эти полудикари стали петь свои тягучие, заунывные песни, они уж и вовсе не могли оторваться. Так и просидели до самых сумерек. Пока наконец не сообразили, что оставаться к ночи в горах все же небезопасно.
«Какой чудесный вечер», — без конца твердили они друг другу на обратном пути к лагерю. А дон Риккардо, которому ничего не стоит разохаться и расчувствоваться, стал в самых высокопарных выражениях распространяться насчет красот ландшафта, хотя ничего особенно красивого в нем не было, и то и дело останавливался и прислушивался к дудкам и к песням, которые долго еще доносились до нас из этого затерянного высоко в горах, грязного, паршивого селеньица.